ЧАСТЬ 2: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17
ЧАСТЬ 3: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28
22
Загремел засов железной двери – Миронов краем уха услышал скрежет, сразу же
замолк. Когда надзиратель заглянул в камеру, то увидел мирно лежавшего на
колченогом топчане арестанта. Буркнув что‑то невнятное, он прихлопнул дверь и
повернул ключ в замке.
Арестант может спокойно предаваться своим размышлениям...
– Не могу... Не могу теперь взобраться в «орлиное гнездо». Не могу. Стар стал.
Тяжел. Не могу. Обидно... – Миронову почему‑то вдруг стало невыносимо больно,
что он не сможет именно из‑за своего возраста вскарабкаться на скалу и посидеть
там в одиночестве. Полюбоваться Доном, девственно‑пыреистыми лугами и косяками
коней, гулявшими на просторе. Полыханием грив, куда вплетались то солнце, то
луна с ветром и звездами... Но почему‑то Миронов, вспоминая прожитое, все время
только о себе и думает, о своей боли, своих переживаниях? Или это свойство
человека такое – всегда во всем находить оправдание своим поступкам, придумывать
щадящий режим своего поведения? Ведь поначалу сказал же самому себе, что надо
вспомнить все и найти, даже в мелочах, ошибки, из‑за которых пришлось командарму
легендарной Второй Конной армии поселиться в каземате.
А получается так, что он, Миронов, считает себя праведником, что ли. И не все
припоминает. Только своп обиды. Сам‑то наносил их другим?.. Вспомнил он хотя бы
раз Стешу?.. Стешу?.. Это какую же... Стешу?.. Вот видишь, даже имя выпало из
головы. И опять же оправдание находишь для себя – мол, потому что в сердце
поселилась другая. А та, стало быть, из памяти вычеркнута? Ну, чтобы сказать,
вычеркнута совсем, этого он не может. Тогда как понимать забывчивость?.. Ей,
Стеше, не обидно?.. Первая любовь... Всю жизнь на него положила. Детей нарожала,
выкормила. Перенесла трагическую гибель сына... Дочери... И в конце концов стала
немила, и даже имя запамятовано?.. Да не забыл он ничего, просто в смятении не
мог вспомнить, о ком речь заводится... А может быть, правду сказала подружка
одной гимназистки, которая была влюблена в Миронова, что он «искал идеал женской
красоты...»? Конечно, неплохое, даже очень соблазнительное свойство мужчины
искать этот самый идеал. Но, наверное, при этом нельзя наступать безжалостно на
тела других, давить их и с кровоточащими ранами оставлять без помощи. Разве он
всю жизнь не помогал семье, Стеше? Как чем? Не пил, не бил, деньги регулярно
высылал? Разве только это и нужно женщине от любимого мужчины? Разве он это
обещал, когда впервые повстречал Стешу?.. Но ведь сердцу не прикажешь!..
Конечно, Стеша выпита, как говорится, до дна – дети, пеленки, постирушки, дом,
куры, свиньи, коровы... А эта – юная, упругая, интеллигентная, городская...
Восемнадцать лет... И сама пришла и стыдливо призналась, что любит нелюдимого,
сурового командарма, донского казака.
А если это, быть может, был его звездный час и он увидел «небо в алмазах»?.. То
мгновенье жизни, за которым открывается завеса, ведущая к счастью. Смысл всех
его желаний. Смысл бытия – ради чего живешь: ради страдания и восторга? Что не
уйдет он весь из этого мира... Понять можно, но оправдать?.. Да не нуждается он
ни в чьем оправдании! Гордый?..
Если все, кто его винит или собирается упрекать, такие уж умные и
проницательные, то пусть объяснят, что такое любовь или, по крайней мере,
влечение к юному существу? Когда в очередной раз убежишь от смерти и
возвернешься к жизни, встретишь детски‑пугливые, счастливые глаза Нади‑Надюши...
И ее невесомые, ласковые руки, напоенные желанием... Надо эти руки сбросить с
усталых и пропахших кровью и потом плеч? Наверное, для этого просто не хватит
сил... Объясните. А потом вините...
...Она обвила его жесткую загорелую шею так, словно никогда не думала выпускать
из своих объятий... Ощущать ее тело, вдыхать запах кожи – когда даже время
теряет смысл. Остается глубина, восторг, легкость. И единое целое. Значит, они
созданы друг для друга. Кто найдет точную половинку плода, тому уготовано на
земле блаженство... Пока он человек из плоти и крови, он принадлежит ей и никому
больше. Она горит, трепещет под его телом – и в этом суть бытия: мук, тревог,
восторга... А все остальное уходит прочь. Его нет! Есть только – юность. И в ней
весь смысл...
Правда, однажды на глаза попались отрезвляющие слова Сенеки: «Наслаждение стоит
на краю откоса и скатится к страданию, если не соблюдать меру». Миронов, тогда
грустно улыбнувшись, признал, что меры он не соблюдал, просто не мог, и потому
убийственному страданию подверг и свою любящую жену Стешу, и детей. Но наяву
рядом была Надя‑Надюша, и все ей: влечение тела, ума, души... И не было силы,
которая могла бы погасить этот источник счастья...
Русско‑японская война... Империалистическая... Гражданская... Не дни‑месяцы в
бою, а ровно девять долгих смертельных лет с шашкой наголо. Наверное, кому‑то
легче бы один раз умереть, чем столько лет погибать и снова воскрешать себя...
Ординарец командарма Миронова Иван Львович вспоминал: «К концу гражданской войны
Филипп Козьмич уже не разговаривал, как все обыкновенные люди, а кричал... Будто
все время команды отдавал. Или в атаку звал. Голос грубый, резкий».
Понять Миронова, конечно, можно... Но все‑таки придется вспомнить: ведь со
Стешей прожита долгая совместная жизнь – целых двадцать лет. Сын Никодим. Дочь
Валентина. Клавдия. Мария. Сын Артимон. А сама юная монашка Стеша, Степанида
Петровна, ей же ведь тоже было даже не восемнадцать, как Надюше, а всего‑навсего
пятнадцать... По сути дела, еще ребенок, и она уже была монашка? Да‑да, монашка
того самого Усть‑Медведицкого Преображенского девичьего монастыря, золотые
кресты которого ранними утрами провожали в степь пастушонка Фильку Миронова, а
вечером встречали его и, кажется, хоть самую малость, а пугали своей
божественной тайной.
И уж как‑то так случилось, что однажды, когда Филька Миронов из своего хутора
Буерак‑Сенюткина отмеривал десяток положенных верст до станицы Усть‑Медведицкой
по извилистой меловой тропинке по‑над Доном, он в первое мгновение, не веря
своим глазам, будто во сне это происходило с ним, увидел, как от невысокого
выступа скалы отделилось что‑то белое и полетело в воду. Умом сразу понял, что в
Дон с берега сорвался человек и надо, не раздумывая, спасать его. Книжки, обычно
засунутые за пояс, чтобы были свободны руки, не успел оставить на берегу, да и
снимать сапоги тоже не было ни времени, да подумки такой даже не явилось, и
Филька в гимназической форме бултыхнулся вослед этому белому существу.
Схватил за волосы, приподнял над водой и обнаружил, что это была девка. Она
судорожно схватила его за горло и душила... Филька хрипел, вырывался, но от
утопленника, говорят, вырваться трудно, если совсем невозможно. Спасительный
берег оказался рядом, и Филька ногами нащупал дно. Девку он никак не мог от себя
оторвать. Она сотрясалась всем телом – от холодной осенней воды, страха и
безумной решимости покончить жизнь самоубийством. А Фильку тоже начинала бить
дрожь, но уже совсем по другой причине. Девчушка, можно сказать, была совсем
раздета – на ней только белая исподняя рубаха, которая будто еще больше
подчеркивала ее наготу. А груди, как две розоватые груши‑бергамоты, совсем
оказались неприкрытыми... И они, эти девичьи груди, непроизвольно бились на
Филькиной груди... Как в полусне, когда вроде убегаешь, а ноги не отрываются от
земли, так и Филька начал отдирать от себя девушку, разжимать сплетенные на его
шее руки. Наконец отодрал и оттолкнул от себя...
Была русско‑турецкая война... Уж кто‑кто, а донские казаки непременные и
обязательные ее участники – они ведь с турками воевали давно, независимо от воли
московских царей. А на войне бывает страшно, правда, не всегда. Но вдруг, помимо
воли человека, наступает миг, когда он со страхом подумает, что вот сейчас
пуля‑дура стукнет по голове и его не будет на белом свете. Никогда не будет! Но
это же... страшно и непонятно: «Не будет...» Чушь какая‑то!.. И тогда оторопь
берет и человек, как говорится, ищет игольное ушко, чтобы пролезть в него. Иными
словами, готов многими жизненными идеалами‑принципами поступиться, но умолить
небо оставить его в живых. И про православную веру вспоминает. И про Бога. Это
относится ко всем, даже храбрейшим из храбрых...
Отец Стеши Петр был казак неробкого десятка, как говорят на Дону. Служил честь
честью. Но и его однажды посетило мгновение страха. Улучив свободную минуту,
когда возле него не было никого из друзей‑товарищей, он встал на колени и начал
просить Господа Бога оставить его в живых. И тогда он сделает все для
всевышнего, не пожалеет самого дорогого богатства, которое у него есть, –
малолетнюю красавицу дочь отдаст в невесты Христу. Для большей убедительности он
обратился к полковому священнику и, взяв его в свидетели, дал обет Богу...
И получилось так, что Петр, молодой казак станицы Усть‑Медведицкой, которому то
ли еще не пришло время погибнуть, то ли молитва и обет помогли, конечно, никто
ничего определенного утверждать не может, но одно оказалось верным – он целым и
невредимым вернулся с войны. Даже Георгиевский крест заслужил, и потому
встречали его со всеми почестями, полагавшимися в таком случае... Дома он
помылся, переоделся в чистое платье, пообедал, собрал всех родственников и
сообщил, что, мол, так и так, на войне дал обет Богу, коли останется в живых, то
отдаст родную и единственную кровиночку, Стешу, в Усть‑Медведицкий монастырь, в
невесты Христу... Стало быть, Стеша, собирайся... Стеша и мать, известное бабье
дело, в слезы, но Петр еще раз сурово и непреклонно подтвердил свое решение,
вернее, ничего уже теперь не зависело от его решения – все было отдано в руки
всевышнего: обет дан Богу и только он один может освободить донского казака от
него. Ну а так как Бог далеко, высоко и недосягаем и общение с ним невозможно,
то ничего другого не остается, как собрать любимую дочь и отправить в
монастырь... Иначе грех тяжкий. И он его на себя ни за что не возьмет. Да и не в
силах это сделать.
Вот таким образом пятнадцатилетняя Стеша оказалась в Усть‑Медведицком монастыре.
Но как ни старалась, не могла смирить обиду и гордый нрав красавицы казачки.
Однажды в отчаянную минуту она бросилась в Дон. Вот тут‑то и подхватил ее
Филька. На счастье или на несчастье?.. Об этом пока никто не только не знал, но
даже и не догадывался...
...В гимназии днем во время занятий произошла драка, косвенным виновником
которой стала... Стеша. А скорее всего, характер Фильки Миронова. Сидел он
всегда на последней парте. Особенно ни с кем дружбы не водил, потому что вокруг
дети офицеров и дворян, они тоже не очень‑то большим горели желанием ближе
сойтись с сыном простого, да еще к тому же и бедного казака, а Филька слишком
был горд, чтобы навязываться, это значило бы заискивать перед ними и в какой‑то
степени находиться в услужении. Такого он не мог позволить себе. Но, несмотря на
скрытую, а иногда и откровенную неприязнь со стороны сынков богатых родителей,
которую он даже кожей ощущал, приниженным себя не чувствовал, может быть, даже
потому, что был отличником учебы. Это многих удивляло и раздражало.
На сей раз, устроившись на последней парте, Филька незаметно для всех с трудом
стянул с себя мокрые сапоги, вылил еще раз остатки воды, поставил ближе к
окошку, чтобы проветривались и высыхали. Но неожиданно учитель вызвал его к
доске. Филька такого поворота событий не ожидал и какое‑то время продолжал не
шевелясь сидеть. Учитель обратился к нему еще раз... Тогда Филька решительно
встал и, шлепая босыми ногами по ярко натертому паркетному полу, пошел к доске.
И тут грянул хохот. Особенно старался сынок дворянский, будущий полковник,
будущий командир полка Ружейников, у которого потом войсковой старшина Филипп
Козьмич Миронов станет заместителем... Раздражение и злость на Ружейникова у
Фильки накапливались давно. Ну, думал про себя, он когда‑нибудь рассчитается за
все...
Следующим, последним уроком была физкультура; по замыслу преподавателя, урок
должен был выявить чемпиона гимназии по бегу. Фильке почему‑то не хотелось
бегать, не хотелось получать призы. А хотелось побыть одному, унять не
проходящее с самого утра волнение, вернее, с памятной встречи с девушкой, тихо
посидеть за партой, подумать. Но на него налетели гимназисты, доброжелательно
требуя, чтобы он утер нос этому задире Ружейникову. Знали все, что от Фильки в
любых играх никто не мог убежать. А когда, бывало, в табуне начинался зык и
молодняк, искусанный оводом, обезумевший от боли, ошалело задрав вверх хвосты,
как сумасшедший рассыпался в стороны и сломя головы мчался куда попало, только
Филька мог догнать самых быстрых и вернуть их в стадо. Неутомимый, по колючкам и
стерне, босой, носился он часами, собирая разбежавшийся табун.
Гимназисты подхватили его под руки и чуть ли не силком вывели на залитый солнцем
двор. Толпа окружила преподавателя физкультуры, который расставлял участников
бега. Спорили, шумели, галдели, смеялись, кричали...
Наконец все смолкли, когда на старт вышли те, кто претендовал на первое место, в
их числе Миронов и, конечно же, Ружейников. Самодовольно улыбаясь, он
подчеркнуто небрежно тренировался, принимая положение «на старт», потом
выпрямлялся, ловил взгляды гимназисток, птичьей стайкой собравшихся поглазеть, а
при случае и поболеть за своих любимцев. Перегнать всех, говорил взгляд
Ружейникова, для него сущий пустяк.
– На старт! Внимание!.. Марш!.. – скомандовал учитель и хлопнул по воздуху
сигнальным флажком.
Ружейников раньше команды «марш» на какую‑то долю секунды вырвался вперед и
понесся... Первым обошел круг, пошел на второй.
– Браво, Ружейников!.. – кричали его дружки.
Филька видел впереди бело‑розовую шею Ружейникова, и ему почему‑то стало обидно,
и злость шевельнулась – опять вперед пропускаешь?! Он рванулся на сильных ногах,
пошел быстрее, свободнее. На втором круге обошел Ружейникова, успел оглянуться
на тяжело дышавшего соперника и, далеко оставив всех позади, первым порвал
ленточку финиша.
Гимназисты с восхищением смотрели на загорелого, босого, мускулистого парня.
– Эй ты, пастух, запомни, – пристыженный и раскрасневшийся от бега Ружейников
подошел к Фильке со своими дружками, – это тебе так не пройдет... – Розовощекий,
избалованный, он был похож на свежевыпеченную булку. Хорошо, даже с шиком
наряженный, самовлюбленный, Ружейников был царьком среди гимназистов станицы
Усть‑Медведицкой. Все ему подчинялись, но всем уступали. Лишь молчун и гордец
Миронов сопротивлялся, ну да он его обломает... Думал, что никто не посмеет его
обогнать в этом престижном беге. Однако нашелся такой...
– Ты хотел, чтобы я тебе уступил? – Филька, сощурившись, пристально посмотрел на
Ружейникова.
– Господа, пусть он идет к коровам, там и носится в жару... – предложил кто‑то
из друзей Ружейникова.
Все сочли это настолько остроумным, что нервически расхохотались. Тот же
подхалимствующий гимназист, сделав над головой из пальцев рога, дико тараща
глаза, пошел на Фильку и начал мычать:
– Му‑у... Му‑у... Бу‑у... Бу‑у... Господа, убегайте, а то он сейчас забодает!..
Или начнет зыкать!.. – Все хохотали, а он сложил ладони и начал жужжать, как
овод: – Ззз... Ззз... Ззз...
Это было больным местом Фильки – его так всегда дразнили. В глазах потемнело, в
висках застучало.
– Что молчишь, бугай! – Ружейников щелкнул Фильку по голове, чтобы
спровоцировать драку и проучить гордеца.
Филька кинулся на наседавшего Ружейникова, резко, наотмашь ударил в пухлую
розовую щеку, отчего она еще сильнее заалела, вцепился в мягкую белую шею
заскорузлыми, черными пальцами.
Ружейников посинел и обмяк... Кто‑то схватил за ворот Филькиной рубахи и
располосовал ее до подола... Бились все с остервенением, как молодые петухи...
Потом Филька, ободранный и исцарапанный, стоял в кабинете директора гимназии,
безучастный и равнодушный ко всему на свете. Он только ждал, когда ему скажут,
чтобы больше не переступал чистый порог благородного учебного заведения своими
грязными ногами. Посмотрел на разорванную рубаху, и невеселые мысли полезли в
голову: «...Не мог сдержаться, сукин ты сын! Что скажет мама? Стирала, разжигала
специально утюг, чтобы погладить ученому сыночку рубаху. Как же, мечтает, что он
когда‑нибудь поступит на чистую работу – глядишь, копейка в доме заведется. А то
еще писарем к атаману, так это и вовсе удача привалит нежданно‑негаданно.
Мама...» Глаза подернулись туманом, комок подступил к самому горлу, рос,
расширялся, стало трудно дышать, болели стиснутые челюсти. И вдруг две большие
светлые капли медленно поползли по загорелым щекам.
Директор молчал. Тикали часы монотонно и нудно. Жужжала и билась муха об оконное
стекло. Чисто, прохладно и тихо в кабинете. Приглушенные голоса гимназистов
доносятся со двора... Может быть, и правду старые казачки про меня говорят:
«Этот бесененок своею смертью не умрет...» – невесело думал Филька Миронов. В
конце концов пророчество оказалось верным. Но тогда никто не мог знать точно,
только за дерзкий, буйный нрав трагическую судьбу ему предрекали. А к тому
времени, когда пророчество сбылось, наверное, уже никого в живых из тех старых
казачек не осталось, чтобы вспомнить: вот, мол, мы говорили...
Директор гимназии грустно и как‑то задумчиво смотрел на Фильку, переводил взгляд
на разорванную рубаху, словно понимал ее большую стоимость для казачьей семьи,
живущей в глухом хуторе, под нею – смуглое, сбитое тело, босые ноги, черные,
потрескавшиеся – разве их отмоешь?.. Густые черные волосы, пытливые карие глаза,
красивое худощавое загорелое лицо подростка‑юноши, и жалость ползла к его
сердцу. В душе он, может быть, и прощал гимназиста Филиппа Миронова, но а что
скажут богатые казаки станицы, благодаря которым он держался на этом высоком
посту?.. Как же поддержать, спасти этот росток? Не оборвется ли преждевременно
струна, натянутая до отказа?.. Наконец директор негромко сказал:
– Иди. Все образуется.
Не понять было, прощал ли он Фильке запрещенную в гимназии драку и избиение сына
всеми уважаемого в станице дворянина Ружейникова или уповал на всесильное время,
которое все расставит по своим местам.
Директор гимназии оказался прав. Вскоре подоспели более значительные события –
покушение на Александра III, и гимназию вообще прикрыли. А бывшего гимназиста
Миронова, обладавшего красивым, можно даже сказать, каллиграфическим почерком,
приняли писарем в канцелярию станичного атамана.
И все‑таки Филька Миронов сумел окончить Усть‑Медведицкую гимназию. Экстерном. К
сдаче экзаменов его сначала готовил Маврин, студент, исключенный из
Петербургского императорского университета и находящийся в станице под гласным
надзором полиции, а потом репетитором стал Александр Серафимович Попов
(Александр Серафимович). Ему, политически неблагонадежному, отбывавшему ссылку в
Архангельской губернии, наконец‑то, в июне 1890 года разрешили вернуться на
родину, в станицу Усть‑Медведицкую области Войска Донского.
далее